ABBIA (ABBA Tribute) - Dipped In Purple (Deep Purple Tribute) - Сказки Андерсона (Jethro Tull Tribute) - Caracum (Camel Tribute) - Cloud Nine (George Harrison 1974 Tour Tribute) - Smokey Road (Smokie Tribute) - Jolly Green (Slade Hits) - Ракеты (Shocking Blue Tribute)
ABBIA (ABBA Tribute) - Dipped In Purple (Deep Purple Tribute) - Сказки Андерсона (Jethro Tull Tribute) - Caracum (Camel Tribute)
ABBIA (ABBA Tribute) и другие!
(ABBA Tribute) и другие!
Подробнее
Beatles.ru
Войти на сайт 
Регистрация | Выслать пароль 
Новости Книги Мр.Поустман Барахолка Оффлайн Ссылки Спецпроекты
Главная / Книги / Периодика / Статьи / Биг-бит. Главы 7-9 (Знамя - 1 июля 2003 года)

Поиск
Искать:  
СоветыVox populi  

Книги

RSS:

Статьи
Периодика

Beatles.ru в Telegram:

beatles_ru
   

Биг-бит. Главы 7-9

Издание: Знамя
Дата: 01.07.2003
Номер: 7
Автор: Арабов Юрий
Разместил: Corvin
Тема: Битлз - книги, журналы и статьи
Просмотры: 6727
Поделиться:           

Глава седьмая. Два призрака

Отчим сидел на кухне в коротких черных трусах и пускал дым в потолок. Время было позднее, одиннадцатый час, и по телевидению, как назло, не передавали никаких спортивных передач — ни бокса, ни футбола, ни просто какой-нибудь художественной гимнастики, где юные девочки, переворачиваясь через самих себя, раздвигали ненароком колючие ноги, давая понять лично отчиму, что если бы его жизнь сложилась более удачно, то он мог бы стать, допустим, их тренером или приемным отцом, а значит, находиться все время рядом, поддерживать их за бедра и плоские груди, когда они забирались на снаряд, и покупать им узкие трусики на совершеннолетие.

Отчиму шел шестой десяток, но его крайняя плоть вела себя точно так же, как в двадцать, даже еще хуже, надуваясь по утрам густой черной кровью и требуя для себя особых, нигде не прописанных полномочий. Ограничения, царившие в обществе, за которое он воевал и поднимал стаканы с водкой на 9 Мая, не давали крайней плоти специальных прав, более того, стесняли ее молодецкую удаль как могли, и отчим ловил себя на мысли, что постепенно становится антисоветчиком. Особенно раздражал моральный кодекс строителя коммунизма, где о половой проблеме, душившей в стальных объятиях лучшую часть мужского населения, не было сказано ни слова. Предполагалось, что у военных радистов, как и у штурманов, будет всего лишь одна жена. У пулеметчиков и диспетчеров — тоже одна. У всех водителей заправочных машин — по одной, а командующему эскадрильей вообще жены не полагалось, потому что он был увечным и все время орал. При такой социальной системе жить становилось все труднее, а смирить себя не было сил. Кругом чувствовались намеки и иносказания. От серого женского манекена, выставленного в витрине универмага, отчима бросало в дрожь. Диктор Леонтьева в телевизоре как-то странно улыбалась, будто намекала на то, что не все еще потеряно и есть шанс кое-что изменить. В зарубежных фильмах, приходивших на дубляж на киностудию имени Горького, холеные актеры целовались взасос. Белобрысая корова из кинофильма “В джазе только девушки” заголяла ночнушку, эти кадры вырезались режиссером, а потом передавались из рук в руки всем творческим и административным составом. Чтобы не сойти с ума, отчим думал о проблемах воспитания молодежи, о том, что он, наверное, скоро поедет в Испанию и будет наблюдать там бой быков. Но как, каким образом он поедет в Испанию? Это оставалось тайной. О зарубежных паспортах тогда никто не знал, а поездку в страны соцлагеря нужно было заслужить.

“Спорт смотрят из-за коротких трусов!” — вдруг подумал он. Этот вывод был непереносим и пугающ. Но все-таки это была правда, — так, во всяком случае, представилось отчиму. Сегодня он был особенно возбужден. Только что по телевизору передали, что в Чехословакию по просьбе тамошних рабочих вошли войска стран Варшавского Договора. Диктор прочел это скупое официальное сообщение торжественным голосом деревяшки. Ложь угадывалась во всем. Никто, конечно, не просил наши танки делать стремительный бросок, никто не звал авиацию, если она там была, реветь над головой и сжигать кислород. Дело, по предчувствию отчима, заключалось в другом, — чехи захотели целоваться взасос, не таясь, например, со словаками, а может, и не только с ними, подключив к этому делу венгров, поляков и прочую румынскую публику. Им надоела одна жена и надоело отвечать партбилетом за прыщавую и тупую любовницу, живущую на Виноградской улице. Им захотелось сдать партбилет, имея, положим, не одну любовницу, а две, не обязательно в центре города, а на окраине. Им захотелось свободы. Отчим понимал это и заскрипел челюстями, когда сообщение прозвучало. За свободу заголять исподнее он рисковал когда-то жизнью. Но жизнь не оценила его подвигов и приковала ржавой цепью ко второй жене и дебилу-пасынку, не способному даже ущипнуть одноклассницу за ляжку.

Отчим глубоко затянулся “Шипкой”, не подозревая, что через десять—пятнадцать лет в этих болгарских сигаретах обнаружат вещество, способствующее импотенции. Он захотел зайти к Ксении Васильевне на чай. Для этого, конечно, нужно было возвратиться в свою комнату и натянуть на себя тренировочные штаны грязно-синего цвета. Рубчатую майку он решил оставить как есть, она вполне белая с вылезающей из-под воротника седоватой щетиной. Отчиму казалось, что соседка не может сейчас заснуть именно из-за того, что рядом курит такой военный, пусть и в прошлом, мужчина. Она хотела его, и отчим знал, что все женщины хотят его с разной степенью жгучести. И ему приходилось идти им навстречу даже иногда против своего желания, потому что он любил людей и ждал от них того же по отношению к себе.

Соображая, как зайти в комнату тайком, не разбудивши жену и пасынка, отчим уже двинулся по коридору к двери, но в это время из мусоропровода раздалось соблазнительное уханье. Отчим остановился, думая, что у кого-то в трубе опять застряло дерьмо и его оттуда придется выковыривать палками и бранью.

Но мусоропровод ухал как-то осмысленно, будто подавал сигналы. “Ух, ух!” Пауза. “Ух!” — и опять тишина.

— Кто здесь? — спросил тревожно отчим, открывая железный ковш.

— Это ты, Лешек? — раздался из трубы как будто знакомый голос.

— Ну? — обалдел отчим.

Обалдел не оттого, что слышал из глубины человека, а оттого, что его называли по-польски, как никогда не называли в этой холодной и дикой стране.

— Лех, это ты? — переспросил мусоропровод требовательно.

— Ну я, я! Чего надо?

— Ничего, — сказал мусоропровод. — Это тебе надо, Лешек, а не мне. Тебе, золотая голова, а не нам!

— Я сейчас вызову милицию! — пообещал отчим, хотя замечание о золотой голове ему польстило.

“Не только золотая голова, — пронеслось у него внутри. — Но и золотое сердце!”

— Кто со мной говорит?

— А я думал, ты сразу узнаешь, — тяжко вздохнул мусоропровод. — Вспомни танго “Кумпарсита”, романс “Очи черные”, “Брызги шампанского” в джазовой обработке...

— Свинг или степ? — уточнила с тревогой золотая голова.

— Секция медных, большой барабан... и поехали!

— Кинотеатр “Художественный”?! — вырвался у отчима тяжкий стон.

— Тепло!

— Товарищ Рознер?!

— Можешь звать меня просто Эдди, — согласились из мусоропровода.

— Ну, я так не могу! Мне нужно отчество! Чтобы все официально и уважительно!

— А разве у Моцарта тебе интересно отчество?

— Нет!

— А что, большой джаз-банд Эдди Рознера хуже какого-то Вольфганга Амадея?

Отчим замычал и затряс головой.

— То-то и оно, Лешек! Моцарт, кстати, тоже тут.

— Где?

— Внизу, — признались из мусоропровода. — И Бах, и Бетховен, и Соловьев-Седой!

— Бетховен! — застонал Лешек и почти заплакал от собственного бессилия. — Я знаю... Знаю, кто это сделал!

Послышался шум спускаемых нечистот. В трубе что-то сильно просыпалось, и запахло писсуаром.

— Товарищ Рознер! — позвал отчим. — Товарищ Эдди Рознер! Вы живы?

— Это была гнилая капуста, — сказал мусоропровод.

— Вас не запачкало?

— Нет. Упала на Баха.

— Бедный старик! — задохнулся Лешек. — Но от меня-то что требуется? Какова моя задача?

— А вот это тебе решать. Тебе, золотая голова, кумекать и дотенькивать. А потом — как выйдет. Или быть вместе с нами среди капусты, или пить шампанское наверху!

— Я сделаю, — пообещал отчим. — Я уже готов. Можете не сомневаться, товарищи музыканты!

— Ну и ладно, — согласился голос. — Все. Конец связи.

Ухнул железный ковш...

— Товарищ Рознер! — позвал отчим, потому что ему не хотелось заканчивать разговор вот так, не выяснив хотя бы, что, кроме капусты, Баха и группы товарищей, находится внизу.

Но труба молчала. Только ветер внутри ее играл какую-то мрачно-торжественную прелюдию.

Отчим затянулся сигаретой и прижег себе губы, потому что взял ее с зажженного конца.

К Ксении Васильевне он решил не идти и о сегодняшнем происшествии никому не говорить, потому что оно было интимно, то есть принадлежало лишь золотому сердцу, и только ему.

Утром Фет проснулся от настойчивых звонков в дверь.

На побеленном известкой потолке играли яркие тени уходящего лета. Отчим спал в раскладном венгерском кресле, которое скрипело и стучало о паркет четырьмя ножками, словно лошадь, когда он ворочался во сне. Мама лежала рядом на кушетке. Так его родители боролись за половую безопасность и целомудренное поведение внутри семьи.

Звонки не прекращались. Отчим вскочил первым. Седые волосы на голове были всклокочены, под глазами чернели круги, чувствовалось, что прошедшая ночь для него была этапной, определяющей. Чуть не опрокинув желтую глиняную вазу с засохшими цветами, которая стояла на телевизоре “Темп-6”, он решительно подтянул трусы. Фет обратил внимание на его напряженный гульфик и какое-то остервенение внутри еще не располневшей фигуры.

Сам встал и в ночной бумазеевой рубашке вышел вслед за Лешеком в коридор.

— Кто? — осторожно спросил отчим, не открывая тяжелую дверь.

— Газовщика вызывали? — раздался из-за двери приятный мужской голос.

У Фета от ужаса подкосились ноги.

— Нет, — пролепетал отчим, очевидно, и сам струхнув.

— Плановая ревизия труб, — сказали из-за двери. — Открывайте!

Здесь в коридор уже выскочила мама в ночнушке.

— Кто здесь?! — истерично заорала она.

— Газовщики, — уже во множественном числе объяснили пришедшие.

— Это убийца Ионесян! — ахнул Фет.

Мама схватилась за телефон и, ошибаясь, набрала две цифры.

— Милиция?! Это милиция?! К нам ломятся бандиты!

— Погоди... Нельзя так! — попытался успокоить ее отчим. — Вы в самом деле газовщики? — доверительно спросил он.

— Натурально, — охотно откликнулась дверь.

— И оборудование при вас?

— В карманах, — уточнил приятный голос. — И конфорка, и ручка, и разводной ключ!

— Я вызвала милицию! — доложила в дверь мама. — Они сейчас приедут!

— Зря ты так, Танька! — укорил ее газовщик. — Я ведь хотел по-хорошему, не как падла вербованая и пес гундявый.

— Убирайтесь вон! — приказала мама. — Кто бы вы ни были!

— Ладно... Наше вам с кисточкой! — за дверью раздались гулкие шаги и скоро затихли.

Через полчаса пришел участковый. Выслушав сбивчивый рассказ мамы о недавнем визите, устало заметил, что газовщик Ионесян давно пойман. Но у него, правда, есть брат Гурген, однако он не газовщик, а токарь четвертого разряда.

— Вот это Гурген и был! — воскликнула мама убежденно.

Участковый почесал в затылке и пообещал разузнать, чем сейчас занят Гурген, токарит ли он себе на станке или уже объявлен во всесоюзный розыск.

Лешек во время этого важного разговора рассеянно молчал и пару раз мутно улыбнулся в пространство своим мыслям, не доверяя их участковому.

До вечера Фет сидел под арестом, только после шести ему разрешили выйти во двор поиграть.

Спускаясь по лестнице, он увидал, что на подоконнике между площадками третьего и второго этажа расположился чернявый человек с загорелым, немного адским лицом. Ноги в коротких сапогах он запрокинул на подоконник, а за черным ухом его виднелась сигарета “Дукат” с первым советским фильтром.

Почувствовав странную робость, Фет сначала решил мимо него вообще не идти, но, застыдившись мелкого липкого страха, сделал для себя роковой шаг вперед...

Тут же с подоконника была выброшена левая нога, Фет наткнулся на нее, не сумев взять барьер. Правая обхватила его сзади, и через секунду невинный мальчик оказался в порочном кольце чьих-то сухих и наглых конечностей.

— Я сейчас закричу! — пообещал он.

Однако кричать ему не хотелось. Что-то родное и до боли близкое показалось ему в адском лице. “Это и есть газовщики! — пронеслось в голове. — А может, совсем и не газовщики...” Интуитивно он опознал в адском именно ту персону, которая рвалась к ним в дом сегодня утром.

— Тебя как кличут? — спросил адский хрипловатым голосом с наглецой и вызовом.

— Фетом, — не соврал Фет.

— А по отчеству?

— Николаич.

— А меня как зовут?

— Не знаю...

— Какой же ты недогадливый! — и газовщик приставил к его носу кулак. На нем синела чуть размытая татуировка “Коля”, над которой вставало хмурое солнце.

Фет был тугодумом. Он чувствовал, что между словами “Коля” и “Николаич” есть какая-то связь, но в чем она, никак не мог ухватить.

— Ладно, — сказал газовщик. — Тогда я загадаю тебе одну загадку. Слушай!

Он опустил ноги на кафельный пол в мелкую желтую клетку, освободив мальчика и возвратив ему свободу выбора. Фет встал рядом, облокотившись о подоконник и не собираясь бежать. Подмышки газовщика пахли чесноком и потом. Талия у него была поджарой, как у мальчика. Ковбойка вылезала из грязноватых штанов.

— Жили-были три деда, — рассудительно начал нагловатый газовщик. — Одного деда гребли до обеда. А второго деда гребли после обеда. Третий дед жил в Польше, а потому гребли его всех дольше. Теперь ответь, какому деду пришлось хуже?

— Не знаю, — признался мальчик.

— А у кого очко уже, — докончил адский Николай. Слегка помрачнел, о чем-то задумавшись...

— Это что, басня?— не понял Фет.

— Иносказание. Типа ребуса, — объяснил Николай. — Отгадаешь — живешь красиво. Не отгадаешь — тоже живешь. Но много хуже.

— Да. Понимаю, — пробормотал мальчик.

Он в самом деле понимал, что таинственное слово “очко”, которое он слышал третий раз в жизни, обозначает нечто важное, нечто такое, без чего нельзя обойтись и не обходится никто. Потерять очко, таким образом, означало верную смерть. Кроме того, упоминание о Польше было, конечно, не случайным и указывало на Лешека. Но почему именно на него, при чем здесь Лешек?..

— Ты, что ли, мой отец? — бухнул вдруг Фет.

— Федька! — пробормотал газовщик с чувством. — Федор, черт бы тебя побрал!

Он заплакал. Заплакал без слез, только сморщил закопченную морду, обнажая во рту вставную серую фиксу.

Мальчик тоже заплакал, но уже со слезами.

— А Танька меня на порог не пустила! — застонал газовщик, стиснув сына так, что у того затрещали ребра. — Милицию вызвала на мотоциклетах!

— А ты и вправду работаешь газовщиком? — спросил Фет, уткнувшись в его колючую тонкую шею.

— Можно и так сказать, — адский Николай уклонился от прямого ответа. — У нас, газовщиков, во! Рука — к руке! — и он сдвинул свои запястья, будто на них надевали наручники. — Не даем друг другу пропасть!

— Здорово! — сказал Фет.

— Но ты мать не обижай. Мать — это святое. Я, когда свою схоронил, тогда и понял: святое! А как старушка мучилась перед смертью, как орала... В меня бросилась молотком!

— Какая старушка? — не понял мальчик.

— Да бабка твоя родная!

— А-а!

— И ты мать не трогай. Она ни в чем не виновата. Виноват этот! — и у адского Николая заходили желваки. — У-у! Режиссура!

— Да он звукооператор, — заступился за отчима Фет. — К тому же — военный летчик и слегка контуженный.

— Ладно. Пошли! — бросил Николай.

— Куда?

— В “Арагви”. Нужно обмыть встречу. Каждый день, что ли, отец с сыном встречаются?!

— Так мне надо переодеться! Ресторан все-таки!

— Не надо, — сказал отец, — там теперь всех пускают! — и подмигнул.

Фет слышал об “Арагви” от отчима и воображал себе это место так, будто у ворот стоит апостол Петр с ключами и пропускает вовнутрь только по очень сильному блату. Но в том “Арагви”, куда привел его отец, не оказалось при входе даже Петровича, и они прошли свободно и с достоинством, как короли.

Это был бар “Центральный” на Выставке Достижений Народного Хозяйства, одно из двух питейных заведений, расположенных здесь. Девятые и десятые классы фетовской школы проводили в барах свой досуг, гордясь друг перед другом тем, сколько кружек мутного напитка они поглотили и сколько деревянных сушек сжевали за раз. Для гордости были весомые причины — пиво уже в те далекие времена начинало потихоньку хиреть, теряя свои вкус и цвет, так что тянуть его приходилось без удовольствия и с трудом. Конечно, оно еще не являлось почти полным суррогатом, как сейчас, в него не добавляли рис, да и спаивали молодежь тактичнее, чем в нынешнее время, — красновато-желтый напиток недавно открывшегося Останкинского завода просто разбавляли сырой водой на местах, а потом уже эта вода выходила из одуревшей молодежи где попало, возвращаясь в канализацию, из которой она была взята, и завершая тем самым замкнутый мудрый цикл.

Пивной бар окопался в небольшом скверике с кустами акации и хилыми рябинами, ягоды которых уже начинали наливаться румянцем. Стен не было, и пустые головы завсегдатаев продувались теплым летним ветерком. Впрочем, эти головы были совсем не пусты, а заполнены хотя бы наполовину клокочущей, как кипящая манная каша, информацией, например, той, что сгоревшую недавно Бородинскую панораму подожгли китайцы и что какой-то мальчик, выменяв жевательную резинку у иностранца на комсомольский значок, обнаружил в этой резинке битое стекло. Все это сопровождалось рыганием, блеяньем, визгом и тихим плачем. Бренчала гитара. В баре не полагалось стульев, и все стояли за стойками, пока держали ноги. Жизнь кипела и утихала только в восемь часов вечера, когда дискуссионный клуб с разбавленным пивом закрывался до следующего дня. Граждане уходили, уводились, расползались, а тех, кто не мог ползти, везла бдительная милиция. Для многих это были лучшие годы жизни. Теперь на этом месте — пустырь.

— Гуляем на все! — отец взял пять кружек пенного напитка и одну тарелочку с засохшей шпротиной, поскольку другой закуски на сегодня не полагалось.

— За все хорошее! — и он вмазал своей кружкой по кружке Фета. — Давай рассказывай!

— Это ты рассказывай! — заметил Фет. — Ты исчез, а не я!

— А что мне рассказывать? — ответил Николай. — Учился в академии, защитил диссертацию.

Говорил он о себе неохотно. Фет прикинул в уме, когда в последний раз видел адского Николая, и понял, что тот учился в академии лет десять.

— А что там, в академии?

— Профессора, доценты... В другой раз расскажу, — пообещал Колька.

— Господа! — послышался слева надрывный голос. — Можете ли вы взять верхнее “до”?

Это говорил маленький человек в помятой шляпе с еле заметным синяком под левым глазом.

— Мы не берем до, — сказал Колька. — Мы берем после, когда дело сделано. Ты кто такой?

— Я — бывший дирижер симфонического оркестра! — сказал человек в шляпе. — Я отмахал сто двадцать четыре концерта и один маленький дивертисмент!

— Умри! — и отец протянул ему неотпитую кружку пива.

— Благодарствую, — дирижер тут же успокоился и втянул в себя липкую густую пену.

— Что студия Горького? — спросил у Фета Николай. — Не окочурилась? Как заметил товарищ Сталин, “кинокадры решают все”.

С кинокадрами у Кольки были связаны теплые воспоминания. В первый день своей трудовой вахты, который оказался и днем последним, отец запустил телефоном в голову директора студии, попав в нее с первого раза.

— Да нет, работает, — пробормотал Фет, пытаясь сглотнуть обильную слюну, которая всегда выделялась у него из-за пива. — Они все... Весь район там.

Случайно встрявший в разговор дирижер пробудил в душе мальчика главную страсть и сдул с подспудного пламени порошок пепла. Он вдруг выдал отцу наболевшее, — как он играет в рок-группе, и ничего не выходит, как навозные жучки приходят к нему во сне, и как отчим сует под нос в качестве альтернативы гнусавого и доверительного.

— А что про них пишут в газетах? — деловито спросил отец, имея в виду навозных жучков.

— Ругают, — сказал Фет.

— Ругают? Значит — во! — и Колька поднял большой палец вверх.

За один этот жест Фет простил ему все — свою тоску, безотцовщину и даже появление Лешека в их доме.

Николай тем временем подошел к одному из столиков и позаимствовал у тамошней шпаны семиструнную гитару.

— Сыграй! — приказал он, передавая инструмент сыну.

— Я не умею, — выдавил из себя Фет.

— Но у тебя же талант!

— Какой талант, ты что? — выпучил глаза сын.

— Я знаю, что говорю! Играй!

Перед такой лестью Фет не устоял. Как бросаются головой с обрыва, он схватил гитару и лабанул первый куплет своей единственной авторской песни “Будь проще!”.

— Конец пытке! — сказал дирижер за стойкой, когда музыка прервалась.

На дальнем конце бара кто-то захлопал в ладоши.

— У тебя все так играют? — поинтересовался отец, не выдавая своих чувств.

— Вообще-то, да, — честно ответил Фет.

— А “Мурку”?

— Какую Мурку?

— “Мурку” могете?

— Можно попробовать. — Фет наконец-то догадался, о какой песне идет речь.

— Тогда я дам вам ан-га-же-мент, — пообещал адский Николай.

Последнее слово он произнес по слогам, делая особое ударение на окончании “мент”. Видя недоумение сына, объяснил:

— Почему у навозных жучков дела идут в гору? Потому что у них есть ан-га-же-мент. А у тебя не идут. Потому что ан-га-же-мента нет. А будет ан-га-же-мент, будет и музыка.

— Но мы-то не умеем играть! — напомнил Фет.

— Для ан-га-же-мента это не требуется.

Отец допил кружку и приказал:

— Завтра поедем на Ашукинскую. Вас сколько человек?

— Как у жучков, четверо.

— Бери с собой одного. Остальных оставим про запас.

— Кого берем? — уточнил Фет. — Гитариста или барабанщика?

— А того, у кого морда жалостливей, — сказал Коля. — Сбор на Ярославском вокзале в восемь часов утра. У касс.

Не попрощавшись и ничего не объяснив, пошел к выходу, вытирая руки о штаны.

Фет решил его не догонять и убрался из бара через пять минут.

Все складывалось не слишком плохо. Николай, имея за плечами академию и диссертацию, о теме которой он, правда, не сказал ни слова, внушал уважение. Ему можно было верить. Если ехали на Ашукинскую, значит, там, скорее всего, располагался какой-нибудь сельский клуб, и опыт выступления в средней школе мог помочь слабать, как надо. Конечно, вставал вопрос об аппаратуре, но акустическая гитара звучит и без усилителя, так что Фет решил в дорогу не нагружаться. Подозрение внушало лишь превращение квартета в дуэт, но мальчик гнал от себя черные мысли.

Завтра понедельник. Значит, отчим и мама уйдут на смену, которая начинается в 7.15 утра. До Ярославского вокзала на метро — минут сорок. Ничего, успею. И родителям не скажу об этой поездке.

Он набрал телефон Рубашеи как самого трогательного (по внешнему виду) из всего квартета и сообщил о предстоящем ангажементе. Лид-гитарист сильно струхнул, ничего не понял, но все-таки не посмел отказаться.

...Что же Фет помнил о своем отце? Помнил, что мама сошлась с ним благодаря писателю Эриху Марии Ремарку. Мать была в киноэкспедиции в городе Туле, работая в начале 50-х помощником режиссера-постановщика, они снимали там фильм о купеческой жизни то ли по Горькому, то ли по Островскому. Худая, шоколадного цвета гречанка заприметила подвижного и веселого, но неотесанного внутренне туляка, который сыграл рабочий народ в одном из эпизодов фильма, — отец молча стоял на экране, сжимая кулаки. Эти кулаки символизировали мощь нарождавшегося пролетариата, и мама после съемок решила с этими кулаками провести педагогическую работу, объяснить им, что кроме кувалды, наковальни и праведного гнева бывает еще на свете возвышенная поэзия, например Эрих Мария Ремарк, который хоть и был прозаиком, но писал тонко, тепло. Она прочла Кольке вслух пару страниц, и тот как-то сразу размяк, сдался, потому что до этого не читал ни одной книги.

Они неделю бродили вместе под луной, разговаривая о литературе, а на вторую неделю мама от этих разговоров понесла. Фет родился, как и положено, через девять месяцев, со стойким отвращением к литературе вообще и к Эриху Марии Ремарку в частности. Колька уже целый месяц был его официальным отцом, изнывая в неродной для него Москве и шляясь, чтобы развлечься, по бандитским притонам. Ими тогда были нашпигованы близлежащие к студии село Леоново и Марьина Роща. Фет запомнил на всю жизнь гитару с красным бантом, клопов, вылезающих их-под рваных обоев, и бесконечный ряд зеленых бутылок на полу. Отец маялся и брал к бандитам своего маленького сына. На киностудии он проработал всего лишь день, учинив вышеназванный инцидент с телефоном. Потом проиграл маму в карты, потом решил покончить с собой, выпрыгнув из окна. Но, поскольку они в те годы жили на первом этаже желтого, разваливающегося на глазах барака, то с суицидом ничего дельного не получилось, Колька приземлился в высокую траву на корточки, и после этого никто его не видел. То ли он заблудился в траве, то ли подался в какую-нибудь пустыню.

...Наутро Фет уже стоял с гитарой у касс Ярославского вокзала. Скоро явился заикающийся Рубашея, он от волнения не мог произнести ничего кроме согласных, и Фет попросил не тратить воздух впустую.

В начале девятого у касс промелькнул закопченный человек в обрезанных кирзовых сапогах. Не здороваясь, махнул рукой, приглашая ребят следовать за ним.

— А билеты? — спросил его Фет.

Отец постучал пальцем себе по лбу и ничего не ответил.

Они вошли в электричку, встали в тамбуре.

Когда проехали Маленковскую, Колька вдруг сказал:

— Дерзайте, товарищи, теперь можно!

И подтолкнул музыкантов коленкой под зад.

— Это и есть твой ангажемент? — с обидой спросил Фет, оборачиваясь.

— Аудитория отличная, — подтвердил Николай. — Ко всему готовая. А я прикрываю сзади!

Он распахнул перед ними двери и, войдя в переполненный вагон, заорал:

— Уважаемые граждане! Перед вами — инвалиды детства. Проклятая война отобрала у них отцов и матерей! Навозные жучки из Тулы приветствуют вас! Начинай! — шепнул он Фету.

— Вот сволочуга! — пробормотал тот, но не было уже времени отступать и выяснять отношения.

Фет ударил по струнам, с отчаянием заорав:

По переулку бродит лето,

солнце рвется прямо с крыш!..

Рубашея взнуздал свой инструмент, как мог...

В потоке солнечного света

у киоска ты стоишь!..

— поддержал он совершенно чисто, без заикания.

— Спасибо, товарищи, спасибо! — благодарил отец, собирая в кепку серебро и медь. — Сами видите, им лечиться надо, а не с концертами выступать. Но что поделаешь, хотят быть артистами!

Проход через весь состав занял примерно сорок минут. В каждом вагоне они исполняли одну и ту же песню, причем играли раз от раза все чище. Николай, как опытный звукорежиссер, давал указания:

— Рубашейка, не забивай солиста! Федька, не забегай вперед! Ты уже окончил, а Рубашейка еще догоняет!

И под конец произнес уже совершенно немыслимую для себя фразу:

— У тебя размер — две трети, а у Рубашейки — три четверти! Потому и получается нескладуха...

И Фет понял, к своему изумлению, что у Николая — идеальный слух. Более того, за этот неполный час все трое профессионализировались настолько, что звуки, слетающие со струн, уже не были столь безобразно-пугающи, как обычно.

— Контроль! Рвем когти! — и отец смело шагнул на асфальтовый перрон платформы Пушкино.

Вовремя избежав расплаты, они сели на крашенную в зеленый цвет скамейку и начали подсчитывать выручку.

— Это тебе, — и Николай дал сыну мятый жеваный рубль. — А это тебе, — он вручил Рубашее полтинник.

— А п-почему т-так мало? — обиделся тот.

— А потому, что у тебя струны дребезжат! Ты ни одного аккорда чисто не взял!

— У меня п-пальцы с-слабые, — сознался гитарист.

— Тренируй! А то я возьму другого. Мне команда нужна — во! — и отец с хрустом сжал кулак. — Если жучки, так жучки! Чтобы с крыльями и быстрее всех!

— Я б-буду с-стараться! — пообещал Рубашея, понимая, что для него это — первый профессиональный день и первые деньги, заработанные на поприще эстрадного искусства.

— А вообще-то вы молодцы. Далеко пойдете, — Николай мечтательно прищурил глаза. — Под моим руководством.

Фет почувствовал себя почти счастливым.

— Но мы хотим играть рок-н-ролл, папа! — возразил для приличия он, — а не эту ерунду.

— Не приживется здесь никакой рок-н-ролл, сынок. Поверь моему опыту. России нужна жвачка. Блатняк. Чем глупее, тем лучше.

— Почему именно блатняк?

— Потому что страна только что слезла с нар. И скоро опять туда залезет, — объяснил Николай.

Фет поразился этому замечанию. Внезапно из газовщика вылез другой человек, прорвался с трудом через задубевшую кожуру и показал на секунду свое лицо.

Показал — и тут же спрятал.

— А сейчас — большой приз. Что поделать, пацаны, заслужили!

— Какой приз? — не понял Фет.

— Чернобурый песец. Меховой зверь. Едем на Ашукинскую! — и отец зашагал к распахнувшей двери очередной электричке.

Через полчаса они были на месте. Ничего не объясняя, Николай направился к общественному нужнику, который распространял манящий аромат на всю округу. Этот чудный, дурманящий голову запах был слышен даже в доме-музее Федора Тютчева, в пяти километрах отсюда. Экскурсанты, принюхавшись, сразу начинали искать желанное место и очень удивлялись, когда им сообщали, что это несет с железнодорожной станции. Дети плакали от разочарования, и грустные мамы несли их в кусты.

Николай подошел к деревянной коробке, открыл хилую дверцу с покосившейся буквой “М” и пригласил ребят за собой.

Внутри у насеста он вынул из стены круглую затычку и, приложив палец к губам, пригласил Фета посмотреть в дырку.

Фет посмотрел и ничего не увидел. Правда, в темноте мелькнуло какое-то смутное движение, тень или отблеск, как в неотчетливом сне.

— Песец! — торжественно прошептал Николай. — Теперь ты смотри! —И поманил рукой Рубашею.

Лид-гитарист недоверчиво взглянул.

— Ну как? — поинтересовался Колька.

— З-здорово! — соврал Рубашея.

— Между ног живет песец. Кто поймает, — молодец! Поздравляю, пацаны! — и Николай торжественно пожал им руки. — Теперь вы — мужчины!

...Тем и отличались прошлые общественные нужники от нынешних. В прошлых и стародавних ты мужал прямо на глазах, а в нынешних только деньги зря потратишь. Да еще опухшая от недосыпания женщина вручит тебе какую-нибудь салфетку.

Глава восьмая. Мытарства

Отец сказал, что он будет у газовщиков, что Фет, если захочет, всегда его там найдет. Они расстались на перроне Ярославского вокзала, пожав друг другу руки, словно играли теперь на равных, в одной команде, и проходили по одному делу, так что Фет возвращался домой окрыленный.

Однако дома он почувствовал — случилась какая-то закавыка. Мама была нервной, и поначалу Фет подумал: “Она дергается из-за того, что я где-то шляюсь, а не читаю в кресле отчима роман “Белеет парус одинокий”... Но быстро понял, что причина здесь совсем другая. Сам Лешек еще не пришел со студии, и нервозность мамы объяснялась с трудом. Получив на кухне свое любимое пюре и нелюбимую котлету, которую пришлось расковыривать вилкой, чтобы узнать, есть ли там чеснок или нет, Фет как-то заразился возбуждением мамы.

Котлета стоила десять копеек, купили ее в кулинарии на Маломосковской улице, причем слепили котлету без чеснока, что являлось тогда величайшей редкостью и исключением. На дворе завершалась чесночная эпоха, и никто в точности не знал, отчего лукообразный овощ кладется практически всюду: в суточные щи, котлеты, колбасу, фарш, салаты, пирожки, люля-кебаб, купаты и даже в нос, когда тот разрывается от насморка. Мужчины благоухали чесноком и давились чесночной отрыжкой. Женщины несли на себе легкий чесночный аромат. Чеснока не клали только в газировку и мороженое, но зато из соленых огурцов, покупаемых на Алексеевском рынке, его можно было добывать тоннами. Говорили, что все это происходит из-за давней любви русского народа к тяжелому духу, но злые языки поправляли, что продукты вообще потеряли вкус и были несвежими. Чтобы наполнить их хоть каким-то содержанием, туда и добавляли чеснок.

— А на третье что? — спросил Фет, оставив на тарелке маленький кусочек хлеба и ложку пюре.

— А на третье — гриб, — произнесла мама, думая о чем-то своем.

Это было странно.

Обычно близкие Фета обличали его порочность, то, что он любит оставлять после себя, как мышь, кусочки еды. Бабушка Фотиния, например, говорила, что все корочки хлеба, которые Фет не доел, будут бежать за ним, как на ниточке. Мама утверждала, что он оставляет на тарелке свое здоровье. Сейчас же, ничего не заметив, она просто плеснула ему в стакан мутной жидкости, от которой шибануло в нос перебродившим квасом.

Эта жидкость могла поспорить по популярности с чесноком и была после него на втором месте. Называлась она грибом и действительно походила на хиросимский атомный гриб, только хранился он не на военном складе, а в трехлитровой банке. Нездорово-серый, колыхающийся, как медуза, на выделяемой им едкой кислоте... Когда, каким ветром его занесло в московские квартиры, из деревень или уездных городов, с Востока или с Запада? Говорили, что он помогает от рака.

— Не буду я пить этого гриба, — пробормотал сын.

Мать тут же, не возражая, вылила в раковину содержимое трехлитровой банки.

И Фет понял — дело плохо.

Оба не знали, что через два года то же самое сделают все остальные владельцы атомного напитка, и в наши дни он станет такой же редкостью, как плащ “болонья”...

— Ты знаешь, сынуля... По-моему, Лешек — шпион!

Мальчик посмотрел на мать понимающе, потому что ждал этого признания все последние годы.

— Но если он шпион, то у него должны быть хвосты.

— Какие хвосты? — не поняла мама.

— Ну, это в детективах написано. “За ним идет хвост”. Или: “Он не успел уничтожить хвосты”.

— Не “хвосты”, а “следы”, — поправила мама и тяжело вздохнула. — Какой же ты у меня глупый, Федя!

— Ну да, следы, — согласился он.

— Есть следы! — и мать вдруг вынула из сумочки распечатанный почтовый конверт.

— Это что такое? Письмо? — Фет отметил про себя, что конверт был удлиненный и слишком белый, такой не продается на почте.

— Из-за границы. Без марки и штемпеля.

— А что это значит?

— А значит то, что его не отправляли по почте, а принесли к нам прямо домой, — предположила мама. — Связной принес.

— Так, — Фет тупо поглядел в свою чашку, в которой желтела жгуче-кислая жидкость. — И что теперь будет Лешеку? — спросил он с надеждой.

— Расстрел... — произнесла мать рассеянно. — Что же еще? Как Пеньковскому. А если я не сообщу, то и меня могут арестовать!

— Значит, нужно сообщить! — твердо сказал мальчик. — Как можно скорее!

Что-то новое открывалось в Фете. И замученный классовыми врагами Павлик Морозов подавал через океан времени свою руку.

Слово “Пеньковский” обозначало тогда черную измену. Как и слово “летчик Пауэрс”. Первый продал иностранцам какой-то мотор, а второй полетел из Америки на Урал и был сбит на 1 мая советской ракетой.

— А разве тебе его не жалко? — прошептала мама.

— Пеньковского?

— Да нет. Лешека.

— Ни капельки. То есть слегка жалко, — поправился Фет, чтобы не сделать маме больно. — Но и в тюрьме из-за него сидеть не хочется!

— Вот, дьявол, посоветоваться не с кем! — мама даже куснула от отчаяния свой кулак.

— Почему “не с кем”? Посоветуйся с отцом!

— С Николаем? Да он сидит и вряд ли скоро выйдет...

— Уже вышел, — сказал Фет, но мать пропустила это замечание мимо ушей.

Она снова открыла злополучное послание.

— Хоть бы кто английский знал! Что здесь написано?

— Хвосты! — напомнил Фет. — Ты оставляешь на бумаге свои отпечатки пальцев!

Он заглянул через мамино плечо и обомлел. Вверху официального бланка, на котором напечатали письмо, было оттиснуто “Apple corp.”.

— “Яблоко”! — прошептал Фет чудесное заклинание и машинально докончил странной фразой, которой не было на бланке. — Ол райтс резервд!

— Ты чего это? — не поняла мама.

Фет побледнел, как стена.

Губы его изогнулись улиткой. Глаза вылезли из орбит.

— Я, я-я... — попытался он что-то объяснить.

— Ну ты, ты, — испугалась мама. — Ты — это ты, а я — это я!

Фет засмеялся, потом отрывисто всхлипнул.

Побежал в комнату.

Полез в ящик под радиолой, туда, где раньше лежала “Ночь трудного дня”, и вытащил маленькую пластинку на 45 оборотов в простом черном конверте с прорезанной серединой.

Не в силах произнести ни звука, указал пальцем на этикетку, наклеенную на черном виниле.

Это было зеленое яблоко с нарисованным над ним тем же названием, что и на бланке письма.

— Жучки! — простонал Фет. — Жучки прислали!

Не в силах закончить фразу, он рухнул на диван.

— Ты что, писал в Лондон? — строго спросила мама.

Мальчик что-то промычал и затряс головой.

— Тогда почему это письмо пришло к нам?

— Отдай!! Это мое!! Мое!!! — вдруг страшно заорал Фет и вырвал из ее рук злополучный конверт.

Поцеловал письмо, запихал его в штаны, как дети запихивают деревянный пистолет.

Взлетел на диван и начал скакать на нем, словно на батуте, приговаривая:

— Жучки! Жучки!! Мои жучки!!

— Прекрати сейчас же! Или я вызову “скорую помощь”! — заорала мама, сама находившаяся на грани срыва.

Но в это время заскрипел ключ в замке, входная дверь тяжело ухнула, и в комнату вошел мрачный отчим.

— О чем шумите вы, народные витии? — спросил он, демонстрируя знание классики.

Его состояние было в норме, то есть после заливки горючего мотор набирал положенные обороты и машина уходила в полет.

— Мне жучки письмо прислали! — сказал Фет с вызовом.

Нескромность его и погубила.

— Какое письмо, бардзо, чего ты мелешь?

Мотор в самолете начал чихать и кашлять, потому что керосин разбавили водой.

Фет, хвастаясь, вынул мятый конверт из штанов.

Лешек надел очки и быстро просмотрел документ.

— Ошибка, — бесцветно пробормотал он.

— Чего? — не понял пасынок.

— Ошиблись адресом!

Быстрым шагом пошел на кухню.

— Ты куда? Зачем?! — закричал Фет, но было поздно.

Заглохший истребитель снова взмыл вверх. Лешек открыл мусоропровод и спустил туда загадочное письмо.

— И чтобы я... — начал нравоучительно он, но был сбит с ног головою Фета, который ударил его в живот.

Лешек беззвучно завалился на спину, ударился о стол и сбил трехлитровую банку из-под гриба.

Мама закричала, потому что банка громко разбилась. Закричал и Фет.

— Я всех вас перебью! — и он выскочил из квартиры.

— Алеша... Ты как? — мама нагнулась над поверженным супругом.

Он лежал, окруженный битым стеклом, и моргал глазами.

— По-моему, у меня сломано ребро, — спокойно сообщил Лешек.

Фет несся со всех ног к зданию жилищно-эксплуатационной конторы. Миновал клуб и оказался в тесной коробке одиннадцатых домов, выкрашенных в тревожный мышиный цвет. Пыльные тополя начинали стряхивать листву на обочину тротуара. Под деревянными грибками прятались дети от мелкого, как просыпавшиеся иголки, дождя.

— Газовщики здесь или нет? — выдохнул Фет, вбежав в узкий казенный коридор первого этажа.

Затхлые стены пахли чернилами. Захватанный плакат-мизантроп предупреждал: “Уходя, гасите свет!”. А другой, розовощекий оптимист, кричал, перебивая: “Выполним решения ХХIII съезда КПСС!”.

— Ну, я газовщик! — в коридоре появился низкорослый и корявый мужичонка в спецовке.

— Нет, мне другой нужен! Он у вас недавно...

— А-а... Понял, — мужичонка открыл одну из дверей и крикнул: — Колька! К тебе пришли!

Отец, как на пружинах, тут же восстал из пепла.

— Что? Едем?! — с готовностью спросил он, вскакивая с дивана.

Под ногою звякнула пустая бутылка и укатилась в угол.

— Куда? — с тоскою спросил мальчик.

— На Столбовую. Там особенно хорошо встречают!

— Приехали уже, — выдохнул Федя. — У меня такое... У меня вся жизнь под откос пошла!

Давясь отчаянием, он рассказал о письме и о том, что Лешек спустил будущее в мусоропровод.

— А что там написано? — поинтересовался отец.

— А кто ж его знает. По-английски ведь!

— Значит, надо прочесть!

Николай решительно встал с дивана, заправил мятую рубашку в штаны и продул мундштук папиросы, спрятанной за ухом.

Снял со стены висящую на гвозде связку ключей.

— Пойдем!

Они вышли на улицу.

Отец шагал под дождем легко и быстро, как мальчик. Фет едва успевал за ним.

Подошли к родному подъезду. Николай, порывшись в связке, безошибочно отобрал ключ, подходивший к обшарпанной двери рядом. Отпер ее, и в нос ударил запах гнилой капусты.

Это была небольшая комната, в которую выходили мусоропроводы, ощерив свои беззубые пасти. Что-то живое и круглое выкатилось под ноги. Отец попятился, побледнев.

— Ищи сам! Не терплю я грязи. Заболеваю!

Он отпрянул на улицу, сел на деревянный ящик у стены и закурил.

Фет, шатаясь и почти теряя сознание, погрузил руки в остатки жизнедеятельности жильцов подъезда номер три.

— Чего там? — спросил Колька, щурясь от проглянувшего сквозь тучи вечернего солнца.

— Консервная банка! Бутылка из-под “Шампанского”. Пакет с картофельными очистками!.. — голос Фета звучал глухо, как из подземелья.

— Денег, случайно, нет?

— Нету.

— Жалко! — вздохнул Николай. — Они ведь должны выбрасывать в мусоропровод деньги, когда приходят с обыском!

Он вздохнул и прикрыл усталые глаза.

Ему представились деньги, много денег. В деревянном самодельном чемодане военного времени. С большими железными замками и такой же железной ручкой. Его когда-то выкрасили в зеленый цвет, но краска уже облупилась и стерлась, как на старинной фреске. Сын находит чемодан в нечистотах, выносит на улицу, и они вместе открывают его. Пачек больше десятка. Две из них — с большими дореформенными купюрами. Но восемь — с маленькими хрущевскими десятками, как будто только что отпечатанными. Пачки приходится засовывать в штаны, рубашку и класть на голову под кепку. Есть еще облигации государственного займа с нарисованными паровозами и самолетами. Бумага казначейских билетов сладко трещит в руках, как сухие поленья в разожженной печи...

— Нашел, что ли? — страстно крикнул газовщик, не в силах прогнать мучавшую его химеру.

— Не нашел.

— И не найдешь, — вздохнул отец. — Не идет к нам карта, сынок!

Щеки Фета горели.

Он шел домой твердым шагом, а в животе было уютно-тепло, как на кухне в январские морозы, когда на плите зажжены газовые конфорки. Горчичником являлся злополучный конверт, засунутый под рубаху, — Фет обнаружил его на второй час поисков и радовался больше, чем деревянному чемодану с дореформенными купюрами, которого он, правда, не нашел.

Отец, как эксперт, долго смотрел на иноязычное послание и даже дважды понюхал его. Потом сказал, что это, скорее всего, из военной разведки, что она обычно прикрывается садовым товариществом, и посоветовал сыну не показывать письмо кому не надо.

Фет и не собирался этого делать. Кому не надо он не покажет. А кому надо — покажет обязательно, например Андрюхе, который точно переведет. Андрюха Крылов мог лабать жучиную музыку на гитаре, дословно воспроизводя текст оригинала. А если человек воспроизводит английский, то уж, наверное, что-нибудь в нем понимает. Однако был уже вечер, в квартире Андрюхи могли находиться его предки, так что Фет решил вначале переговорить с ним по специальной связи, подготовив почву, а уж потом сажать в нее дерево.

Поднявшись на пятый этаж, Фет позвонил в свою дверь дважды. Однако открыла ему не мама, а Ксения Васильевна в коротком халатике, из-под которого выглядывала сиреневая комбинация, и с папиросой в руках.

— А Лешек? Лешек где? — прежде всего спросил мальчик, чтобы себя обезопасить.

— Таня повезла его в травмопункт, — сказала Ксения Васильевна. — А чем это от тебя пахнет? Обкакался, что ли?

— Ну да, — согласился Фет. — Пока гулял, наложил в штаны!

— Какая гадость! — с удовольствием произнесла Ксения Васильевна.

Материнский инстинкт, невостребованный и нереализованный, заставил воспринять это неприятное событие в позитивном плане. Веснушки ее, как в молодости, засветились солнцем.

— Марш в ванную! — она вручила мальчику накрахмаленное полотенце, а сама пошла в свою комнату.

Фет открыл белую дверь и зажег свет. Это было место, в котором рождались мечты. В трубах что-то гудело и плескалось, ванна напоминала подлодку, ложащуюся на дно сладких грез. Фет скинул с себя одежду, положив письмо на столик под зеркалом, включил на полную мощность горячую воду и залез под струю, вытянув ноги и не касаясь пальцами эмалированного бока приютившей его емкости.

Таковы были тогдашние ванны в кирпичных домах, выстроенных в конце 50-х, — в них можно было лежать в полный рост и даже утонуть, если такое желание возникнет. В пятиэтажных хрущобах ванны были поменьше, чаще всего сидячие, а рядом с ними уже появился зловещий унитаз. До маленьких белых квадратов, на которых можно только стоять, обливаясь душем, фантазия не доходила, они появились лет через пятнадцать и окончательно свели на нет место, где рождались мечты. Теперь оно превратилось в банальную помывочную.

Фет опрокинул в воду колпачок “Бадузана”. Это было первое пенящееся средство, завезенное в Москву из ГДР в 1965 году. Продавалось оно лишь в ГУМе и двух парфюмерных ларьках на ВДНХ, одного колпачка было достаточно, чтобы Афродита, запутавшись в пене, никогда бы из нее не вышла. “Бадузан” пользовался ограниченным спросом, трудящиеся его не покупали, не желая платить трояк за сомнительное удовольствие и предпочитая хозяйственное мыло с оттиском на нем “65%”. Экзотический немецкий товар брала лишь интеллигенция, да и то когда выбросят на прилавки. Фет не мыслил без него своего настоящего.

Погрузившись в хвойный снег, он как будто прочел таинственное послание, лежавшее под зеркалом. Во всяком случае в душе родилась уверенность, — жучки захотели взять в группу четвертого гитариста, превратив ее в квинтет. Для этого они рассылали приглашения известным музыкантам мира, в число которых каким-то образом попал и Фет. “А что, — подумал он, — ведь я сейчас — единственный рокер в СССР. Обо мне вполне могут знать на Западе...” Кровь прилила к голове, сознание помутилось. Тем более что истопники в подвале поддали в это время немыслимый жар, от которого хотелось умереть в неге.

Тогда почти при каждом доме была котельная, и качество пара зависело целиком от дяди Васи, который сидел под землей. Мама часто спускалась к нему в Аид без проводника и кричала: “Васенька, подбавь парку!”. Или наоборот: “Васенька, наддай холоду! Ведь зажаришь!”. И дядя Вася наддавал, поддавал и регулировал. В праздники ему подносили горькую стопку и хвалили за расторопность. Это и была демократия, общественное самоуправление. С возникновением единой городской теплосети холод и жар превратились в нечто теплое, что хотелось тут же выплюнуть и забыть. Пошли плановые отключения горячей воды в самое неподходящее время. С истопниками исчезли и дворники. Правда, снег на улицах стал чище, и об угольном шлаке под ногами скоро забыли...

В ванную вошла Ксения Васильевна.

— Ты воду не перельешь? — спросила она.

Фет, насколько возможно, глубоко нырнул.

— Я уже выключаю, — пробормотал он в смущении, закрывая причинное место рукой.

— И правильно. А то сосед внизу напишет на нас в домоуправление.

Это была правда. Фет уже дважды заливал этого молчаливого мрачного человека, и в любой момент могла грянуть гроза.

Еще раз бросив нескромный взгляд на мальчика, Ксения Васильевна вышла в коридор. Фет завертел рубчатый кран с надписью “Гор”, кипяток перестал хлестать, и можно было перевести дух. Мальчику вдруг представилось, что соседка смотрит на него через запыленное окошко под потолком. Зачем тогда делали эти окошки, неведомо, наверное, для того, чтобы у людей, живших рядом, не было тайн друг от друга. Некоторые замазывали стекла краской, но кто-то обязательно проковыривал ее ногтем. Их же окошко вообще не трогали краской, оно пребывало в пыли и паутине, но сквозь него можно было разглядеть все, что тебя интересовало.

Фет спустил воду и начал вытираться жестким полотенцем, от которого кожа еще больше загорелась.

Он вышел из ванной воскресший, готовый к новым подвигам и борьбе.

Открыл тяжелый ковш спецсвязи и сказал в мусоропровод:

— Андрюха! Андрюха! Как слышишь? Прием!

В трубе грохнуло железо.

— Да слышу тебя, слышу! Не ори! — сказал Андрюха.

Спецсвязь, как всегда, была на высоте.

— У меня к тебе важное дело!

— И у меня к тебе важное дело.

— Какое? — заинтересовался Фет.

— Твой Лешек, он что... псих? — спросил Андрюха.

— Самый натуральный. А что?

— Да так... Поговорил я с ним по мусоропроводу. Пошутить хотел. А он все принял на свой счет.

— Он вообще шуток не понимает, — ответил Фет. — То есть понимает только те, которые сам шутит.

— Как ты с ним живешь?

— Это мама с ним живет. А о чем вы говорили?

— О музыке, о жизни. Обо всем понемножку.

— Ладно, — сказал Фет. — Не это сейчас главное. У меня письмо на английском. Перевести можешь?

В спецсвязи возникла небольшая заминка.

— Откуда оно у тебя? — спросил Андрюха.

— В почтовом ящике нашел. В общем, я сам не знаю, откуда оно!

— Что ж... заходи! — разрешил сосед.

— Хватит трепаться по мусоропроводу! Вы спать мешаете! — заорал откуда-то снизу истерический женский голос.

— А ты не подслушивай! — крикнул Андрюха. — Закрой ковш!

— Я сейчас милицию вызову! — пообещала истеричка. — Вы используете мусоропровод не по назначению!

— Тебя не спросили! Все. Конец связи, — и Андрюха с грохотом прикрыл канал.

— Тетя Ксеша, я к соседям ненадолго! — и Фет выбежал с письмом в коридор.

Андрюха лениво открыл дверь, запахивая на груди махровый халат. Ему было почти семнадцать, и в следующем году он оканчивал школу.

— Вот! — Фет торжественно вручил ему мятый конверт.

Прошел в трехкомнатную отдельную квартиру и ахнул:

— Это что, стерео?

Перед ним стоял полированный чудо-ящик с двумя акустическими колонками.

— Ну да, “Ригонда-стерео”, — лениво сказал Андрюха. — Таких в Москве несколько штук.

— Давно купили? — простонал Фет, терзаемый завистью и восторгом.

— Неделю назад. Предки достали по большому блату. Опытная партия...

— Мне бы такую! — и мальчик погладил радиолу по блестящему боку. — Послушать ее нельзя?

— Почему нельзя? Можно.

Андрюха загрузил в проигрыватель битловскую пластинку “Револьвер”, сделанную в Индии. Из динамиков послышался хрипловатый голос, считающий по-английски: “Раз, два, три”.

— Из левой колонки считает! — прокомментировал Фет.

Стерео он слышал впервые, хоть этот винил, выпущенный в Англии два года назад и прибывший в СССР из Дели благодаря русским специалистам, мостившим там дороги, он знал наизусть.

— Ну да, из левой, — согласился Андрюха, рассматривая письмо. — А бланк-то с битловским гербом! Вот так номер!

— А я тебе про что? Жучиное “Яблоко”, — сказал Фет. — Переводи поскорее!

— Ты знаешь, я не могу, — пробормотал Андрюха, покраснев.

— Как это? Ты же все песни их горланишь на английском! “Бабилон, бабилон!”

— Горланить одно дело, а переводить другое. То есть я попробую со словарем...

— Пробуй, — разочарованно согласился Фет. — А я пока ландрасики покидаю!

— Оборудование на кухне, — подсказал Андрюха.

Ландрасиками они называли наполненные водой целлофановые пакеты. Они появились в Москве недавно, и молодое поколение нашло им достойное применение, — пакеты с водой сбрасывались на прохожих, желательно, с высокого этажа. Если пакет, перетянутый шпагатом, попадал в голову, то это считалось высшей доблестью и отмечалось особо. Но если летел мимо, то раздавался небольшой артиллерийский взрыв, все радовались, как умели, и с мокрой мостовой взлетала перепуганная стая голубей. В общем, это была игра без проигрыша. Что такое “ландрасы” или “ландрасики”, никто не знал, и через много лет Фет услышал где-то, что так называется порода свиней.

Он пошел на кухню и быстро сделал из подручных средств первого ландраса. Выбросил его в окно. Снизу долбануло на славу.

— Не попал, — сказал Андрюха, углубившись в толстый словарь.

— А я и не целил, — заметил Фет.

Он подготовил второй снаряд.

Через секунду после броска они услышали тяжелый звук пролившейся воды.

— Вот теперь — в точку! — похвалил Крылов.

— Ты перевел что-нибудь? — напомнил ему артиллерист.

— Сложный текст, — вздохнул Андрюха. — Понимаю только первые два слова: “Уважаемые господа!”. А что потом, неясно.

— Ну, это мы целый год будем сидеть! — заметил Фет. — А кто еще, кроме тебя, знает английский?

— Сын дяди Стасика, — сказал Крылов. — Он точно переведет.

— Я к ним не вхож. Как его зовут-то?

— Пашкой, что ли. Но это можно выяснить!

— Тогда я пойду, — вздохнул Фет и забрал у Андрюхи злополучное письмо. — Пока!

— Давай! — Крылов открыл перед ним дверь. — К Пашке иди. Он сможет!

Фет возвратился в свою квартиру в тяжелом сомнении.

Хотел пройти в комнату, но понял, что мама закрыла дверь на замок, когда повезла Лешека в больницу.

— Можешь прилечь у меня, — сказала Ксения Васильевна.

Фет, почувствовав усталость и опустошение, молчаливо согласился.

Он машинально снял тапочки, вступив на темно-красный соседский ковер. Сервант с хрусталем и маленькими сувенирными бутылочками из-под вина, которые стояли тогда в каждой московской квартире, фотографии многочисленных родственников в рамках, узкий диван с круглыми валиками, на нем ложились валетом, если гость оставался ночевать. И над всем этим великолепием — розовый абажур с синими цветами.

— А книги? Книги где? — спросил Фет, потому что к подобному не привык, в их комнатке повсюду стояли в обнимку Ремарк и Хемингуэй.

— Книги собирают пыль, — объяснила Ксения Васильевна.

Это была ее коронная фраза, от которой маму обычно колотила истерика. Второй по значимости фразой соседки являлась: “Возьмите эти пирожки себе, а то я их все равно выброшу!”. Так она угощала соседей выпечкой. Фету было до лампочки, он запихивал пирожки за обе щеки, а насчет Ремарка, который только пыль собирал, думал точно так же, как и Ксения Васильевна. Маму же передергивало от подобной бестактности, на пирожки она смотрела с сомнением, а Ремарка иногда протирала кухонной тряпкой.

— Включить тебе музыку? Ты ведь музыку любишь? — спросила тетя Ксеша. — Ты ложись, а музыка пусть играет!

Соседка взбила подушку и откинула покрывало.

Поставила на радиолу матовую пластинку.

— Джама-а-айка! — запел детский пронзительный голос. — Джама-а-айка!

Это нудил Робертино Лоретти, залетевший в московские квартиры в одном комплекте с декоративными бутылочками вина. Если ты не имел Лоретти и бутылочек, то москвичом не считался.

— А можно чего-нибудь другое? — спросил Фет, чувствуя, что сейчас сблевнет.

Он ненавидел итальянского карапуза. Этот мальчик был не только сладок, он был приторен, как патока. Рядом с ним Фету всегда представлялись жирные дяденьки, которые оглаживают певчика по бокам и высасывают его, как леденец.

— А зачем другое? — пробасила Ксения Васильевна. — Он такой трогательный... такой лиричный!

Она села рядом, и Фет заиндевел. Тепло от ее халата прожгло ему солнечное сплетение.

— А-а-а-ве Мари-и-я! — вывел медоточивый Робертино, и толстые дяденьки поставили мальчика на стол, чтобы было лучше слышно.

Песня нравилась Фету. Мешали только короткие штанишки на исполнителе, их хотелось измазать мазутом.

— Мне плохо! — сказал вдруг Фет.

И не соврал.

— Что такое? — встрепенулась тетя Ксеша.

— Здесь! — и он показал на сердце.

Испугавшаяся соседка сделала Робертино потише и быстро накапала Фету валерьянки.

Мальчик предчувствовал, что итальянские теноры заполнят скоро музыкальное пространство планеты. С одного из них, толстого, как бочка, будет все время литься пот, а другой, слепой, как летучая мышь, запоет всякую эстрадную лабуду.

— С этим надо что-то делать! — пробормотал Фет, выпивая валерьянку. — Закрывать к чертовой бабушке!

И он откинулся в изнеможении на подушку.

Эротическое напряжение прошло. Певчик затопил его своей патокой.

Открылась входная дверь, и квартиру наполнил шум вошедших разгоряченных людей.

Ксения Васильевна выглянула в коридор.

— А Федя? Где Федя? — услышал Фет истерический голос мамы.

— Он у меня, — призналась тетя Ксеша.

— Что он у вас делает? А ну марш домой! — и мама просунула в дверь возмущенное лицо.

Но Фет уже был на ногах. Выскочил пулей из приютившего его алькова и, промчавшись мимо отчима, врубил магнитофон “Комета”. Из динамиков раздался ор и грохот — это было мощное противоядие той лирической гадости, которой накормила его соседка. Теноры залегли в окопах, и некоторые из них уже не встали.

— А чего у Лешека? — спросил Фет маму. — Действительно, у него сломано ребро?

— Только трещина, — сказала мама.

— Жалко!

— Жалеет, — пробормотал Лешек, входя в комнату. — Жалеет он меня! Дзенькуе тебе, сынок!

На губах его по-прежнему играла неопределенная улыбка. Но Фет не стал выяснять ее причину.

На следующее утро он встал на вахту в соседнем подъезде, где жил дядя Стасик.

Фет никогда раньше не общался с Пашкой, не подходил к нему, более того, когда встречался, отводил глаза и не здоровался. Если бы мальчика спросили о причинах такого странного поведения, он бы не смог ничего объяснить, а только руками развел. Пашка был другой, ходил в другую школу, общался с другими детьми и жил в отдельной квартире. В будущем он станет известным киноактером и погибнет на съемках какой-то детективной муры, пережив отца на несколько лет.

Но туман времени не был открыт Фету, он ждал Пашку, не предполагая, что это будет их первая и последняя встреча.

Пашка вышел из квартиры в голубых хлопковых штанах, простроченных желтой ниткой. Их тогда называли “техасы”, и только через год пронесется в народе сладкое слово “джинсы”. Пределом мечтаний станет индийский “Милтонс”, за которым будут давиться в многочасовых очередях ГУМа. А в начале семидесятых придут из закрытого для простых смертных валютного магазина “Березка” итальянские “Супер Райфл” по семьдесят рублей за штуку, если перевести их официальную цену на язык советского фарцовщика. А на Пашке был даже не “Супер Райфл”, а целый “Вранглер” новой модели “Блю бел”. В общем, социальная пропасть между людьми была уже тогда непреодолимой.

— Я к тебе, — пробормотал Фет, не здороваясь.

— А-а... — Павел с интересом уставился на Фета. — Чего надо?

— Ты английский сечешь?

— Немного, — важно ответил Пашка. — А ты ведь из этой группы, “Перпетуум мобиле”, ведь так?

— Бас-гитара, — подтвердил Фет, гордясь своей популярностью. — Мне тут письмо из Лондона прислали. Надо перевести.

И он сунул обладателю “техасов” злополучный конверт.

— Так... Интересно, интересно! — пробормотал переводчик, близоруко сощурившись.

Чувствовалось, что он уже что-то понял и что-то просек.

— Откуда взял?

— Говорю тебе, прислали!

— М-да! Ну, это работа непростая, возьму домой. Там покумекаю!

— Да ты, наверное, в английском и не рубишь! — воскликнул в сердцах Фет.

Ему очень не хотелось расставаться с драгоценным письмом.

Пашка важно посмотрел на него.

— Ты знаешь, что значит слово “ковбой”? — спросил он.

Фет решил промолчать и не встревать в опасный спор.

— “Коу” — это корова. А “бой” — это мальчик, — объяснил Павел, демонстрируя свое знание языка. — Получается “мальчик-корова”, — вот что это такое!

— А что такое “мальчик-корова”? Его корова, что ли, родила? — не сдержался Фет.

Пашка замялся.

— Выходит, что так, — вынужденно согласился он.

И здесь едкий Фет решил дожать ситуацию.

— А знаешь,что значит слово “рододендрон”?

Павел отрицательно мотнул головой.

— Это значит: “не кидай понты, а то загашу!”.

Слово “рододендрон” Фет почерпнул из сказки про Винни Пуха, которую читала ему когда-то вслух мама, покуда Фет уплетал манную кашу. Оно было самым длинным из его лексического словаря.

Жалея смятого в омлет Пашку, сказал:

— Суток тебе хватит, чтоб разобраться?

Сын дяди Стасика смущенно кивнул.

— Завтра в это же время! — и Фет горделиво, вразвалочку, как настоящий ковбой, начал спускаться вниз по лестнице.

Но мальчик, рожденный коровой, конечно же, блефовал. Салун закрылся на переучет, патроны в кольте кончились, и кожаное седло на полудиком мустанге истерлось до дыр. Фет был уверен, что русского перевода злополучного письма он дождется к зиме, когда вольные прерии оденутся в сугробы, а коровьи мальчики вымрут от переохлаждения.

Но он ошибся. Развязка оказалась почти молниеносной и последовала через несколько часов, к ночи того же трудного дня. С тех пор Фет вывел для себя один из непреложных законов — чем больше мытарств при подготовке чего-либо, тем событие созревает быстрее, и следствия падают на голову, как наполненный водой ландрасик.

Вечером он увидел дома свое письмо.

Оно лежало на столе. В руках у мамы находилась китайская автоматическая ручка с вделанным внутри нее миниатюрным аквариумом, — там плавала искусственная золотая рыбка, выпуская изо рта пузырь воздуха. Мама обдумывала какое-то послание, которое она собиралась писать, заглядывая в англоязычный текст. Китайская ручка поставила лишь заголовок “В секретариат...” и подчеркнула его жирной изогнутой линией. Дальше дело не шло.

— Откуда у тебя мое письмо?! — ужаснулся Фет.

— Станислав Львович принес... — объяснила мама, задумчиво глядя в темное окно.

— Ну да, — догадался Фет. — Ну да... Понимаю!

Он представил себе, как Пашка делится со своим отцом переведенным текстом и как дядя Стасик бежит на студию и вручает маме непотопляемую депешу.

— Нас всех вызывают в Лондон, — рассеянно сказала мама, по-прежнему глядя в окно.

— И тебя вызывают?! — ахнул Фет.

— Конечно. Не могу же я тебя отпустить одного!

— И Лешек поедет?

— Я с ним пока не говорила, — призналась мама. — А разве он помешает нам в Лондоне?

— Но у него же того. Трещина в голове, — напомнил сын. — Представь себе, советский человек и вдруг с трещиной. Этого не поймут!

— Ты прав, — согласилась она. — Я как-то не подумала!

— Вот именно. А ты чего сочиняешь?

— Письмо в ЦК КПСС. Только они нам могут помочь!

Такого крутого оборота Фет не ожидал. Пошел в угол комнаты на свою кровать и влез на нее с ногами. Что толку думать, переживать и разбираться, если события уже затянули его в воронку? Пусть крутят и распоряжаются телом, как считают нужным.

— А ребят-то мы с собой возьмем? — спросил он из угла.

— Каких? — не поняла мама, зачеркивая что-то в сочиняемом письме.

— Бизчугумба, Рубашею, Елфимова?

— А зачем? — спросила мама. — Разве мы с Лешеком хуже сыграем, чем они?

И Фет понял — женщина не в себе. А если женщина не в себе, то что толку с ней разговаривать?

В одном мама была права — она с Лешеком сыграла бы Фету не хуже Бизчугумба и Ко. Другое дело, что это был бы не квартет, а трио.

Глава девятая. На малой земле

Доклад Генеральному секретарю ЦК КПСС был назначен на 10 часов утра.

Юрий Владимирович сидел в приемной на стуле и, вдыхая тяжкий запах нежилого казенного помещения, размышлял, что сулил доклад ему лично и всей стране в целом.

Перед ним висела табличка с именем Генерального секретаря. С Генсеком были проблемы — первое лицо партии соглашалось со всем, что ему говорили, и со всем, что ему предлагали. Когда ему ничего не говорили и ничего не предлагали, он тоже соглашался, но соглашался молча, тая в душе непростую думу. Юрий Владимирович не мог понять причину такого согласия и гадал, кто находится перед ним и какая каша варится в душе этого по-своему незаурядного человека.

Что по этому поводу думали классики, какой совет давали? Юрий Владимирович очень любил Толстого и его “Войну и мир”, Кутузов там тоже со всем соглашался, плыл по течению и, наконец, благодаря своей неподвижности, изгнал из страны французских захватчиков. Леонид Ильич молчал точно так же, с неменьшей мудростью и значением, подразумевая под этим молчанием, что он тоже хочет кого-то изгнать. Но кого и куда? Этого никак не мог ухватить Юрий Владимирович. Если французов, то из всей Франции на территории России находилось лишь французское посольство, и изгонять его не было никакого смысла, тем более что Франция, не входя в военные структуры НАТО, была потенциальным партнером СССР, а ее компартия на советские деньги постепенно подготавливала эту страну к социализму. “Может быть, он хочет изгнать врагов социализма из ЧССР?” — продолжил Юрий Владимирович цепь мыслей, и это был не самый фантастический вариант, который лез в голову.

Несколько месяцев назад Леонид Ильич молча согласился с планом вторжения войск Варшавского Договора в Чехословацкую республику, но согласился как-то неактивно, без души и задора, так согласился, что при первой же неудаче или заминке мог бы сказать: “А я ведь вас предупреждал! Я ведь молчал, как мог. От души и сквозь зубы. А вы не послушались и провалились!”. Но провала не было и не могло быть. Интеллигенция в Праге прикусила язык, как только пролилась первая кровь.

С этим феноменом интеллигентского сознания Юрий Владимирович столкнулся еще в Будапеште двенадцать лет назад, когда был там советским послом. Профессора и студенты, в основном гуманитарии, требовали свободы слова до первых выстрелов пушек, а потом, после этих выстрелов, многие из горлопанов начинали каяться и бить себя кулаком в грудь, вспоминая о христианском Боге, о непротивлении злу насилием, о Толстом и Кафке в одной корзине. Юрий Владимирович тоже был против насилия и всегда, сколько себя помнил, стоял за свободу слова. Да и сегодняшнее Политбюро первой в мире страны социализма было составлено из подобных людей, пусть и недалеких, но все же не алчущих крови, людей, которые после первой поездки в капстрану начинали чесать затылки и сокрушенно вздыхать. Им нравились в капстране прежде всего магазины и сантехника. Уже несколько месяцев в рабочем столе Юрия Владимировича находилась записка о судьбе одного профессора-филолога из МГУ. Профессор был отпущен в Финляндию в туристическую поездку и там, в гостинице города Хельсинки, расположенной недалеко от проспекта Маннергейма, повредился в уме. Произошло это повреждение в ванной, где филолог битый час сидел возле унитаза, не догадываясь о том, каким образом спускается вода в этой блестящей, не знакомой ему конструкции. На второй час безуспешных попыток профессор расплакался от обиды, а на третий начал смеяться, как ребенок. Его привезли в Москву розовым от счастья и крутящим все, что попадалось в пути, — ручки на дверях железнодорожных купе, пуговицы, замки и женские груди. Была бы воля членов Политбюро, воля, не стесненная политической необходимостью, они отпустили бы в каплагерь и Венгрию с Чехословакией, и ГДР с Польшей, все бы стали каплюдьми, опрятно одетыми и плюющими в капурны дистиллированной капслюной. Но во всем была виновата Америка, именно она провоцировала и наущала, и вопрос стоял не в том, отпускать ли чехов или словаков в капстрану, а в том, что, отпустив их в капстрану, мы сразу же получали капврагов СССР. Солдат, воюющих против СССР. Получали из-за Америки. Следовательно, из-за ее провокационной антисоветской политики люди в Восточном блоке и плевали мимо урн, получая от государства вместо капсантехники в лучшем случае капремонт. Логично? Вполне. Несмотря на абсурдность вывода. Когда мы можем отпустить людей на Запад или пригласить Запад сюда, на Восток? Когда не будет Запада в его сегодняшнем виде. Нужно потерпеть, только и всего.

Юрий Владимирович удовлетворенно вздохнул. Ему припомнились строчки его любимого Пастернака:

Во всем мне хочется дойти

До самой сути.

В работе, в поисках пути,

В сердечной смуте.

Разве не он сам, Юрий Владимирович Андропов, являлся лирическим героем этого бессмертного произведения? Конечно, стихи были написаны про него. “Во всем мне хочется дойти, — подумал он. — Это верно. А вот хочется ли дойти Генеральному секретарю? И куда ему хочется дойти?”.

Он вдруг вспомнил термы и бассейны Будапешта. Круглая площадь Героев с античной аркой и каменными фигурами, за ней — обширный парк с кипарисами, вязами и прудами. В городе — плюс 30, над черепичными крышами двухэтажных домов трепещет горячий воздух, порождая фантомы и привидения. Черным статуям феодальных вассалов, половина из которых была вампирами, жарко, и в тени памятников прячутся откормленные голуби. Но в парке зноя почти не чувствуется. Стрекочут кузнечики, на аккуратно остриженных желтоватых газонах сидят влюбленные и запивают расплавленные пирожные газировкой. Внутри парка расположены термы — античный двухэтажный полукруг с арками, в центре которого должна находиться гладиаторская арена. Но арены там нет. Вместо нее налита голубая минеральная вода разной температуры. В одном бассейне она — плюс 40, во втором — всего лишь плюс 22. Юрий Владимирович, словно простой венгерский гражданин, покупает себе вместе с билетом аккуратную белую шапочку для купания, расплачиваясь тем, что лежит в кармане, форинтами или даже советским рублем. Было однажды такое дело, он вручил по рассеянности девушке, сидящей в кассе, мятый советский рубль. И девушка, улыбаясь, взяла, потому что она была его другом и другом всего советского народа. Правда, в тот день Юрий Владимирович в термы не пошел, потому что подумал, что его, наверное, там убьют. Застрелят из винтовки с оптическим прицелом, когда он будет выходить из бассейна и садиться в матерчатый шезлонг, чтобы погреться под ласковым европейским солнцем. Рим и Будапешт были его любимыми городами. Не считая, конечно, Рыбинска, где он учился и где с риском для жизни купался на городском пляже в прохладной, как погреб, Волге. В городе время от времени прорывало канализацию, и мутная струя устремлялась прямо на городской пляж. “Рыбинск...— мечательно подумал Юрий Владимирович, — Рыбинск и Будапешт... Люблю!”

Стрелка коснулась десяти. Неулыбчивый секретарь молча распахнул перед ним дверь, и Андропов, держа в руках папку с документами, чуть сутулясь и гоня нахлынувшие воспоминания, проскользнул в кабинет.

Перед ним, набычившись и склонившись над стаканом, в котором были налиты “Ессентуки”, сидел бровастый молодец степного вида. Широкие скулы и узкие глаза подчеркивали историческую преемственность, — когда-то человек со степными скулами основал эту вихревую партию, взявшую на себя ответственность за переустройство мира. Потом человек с кавказскими скулами подчинял этот вихрь собственной воле и, треснув от непосильной тяжести, лежавшей на нем, мучительно умер, — совесть терзала его за то, что не всех врагов он может унести с собой в могилу. Сейчас еще один степняк должен был довершить дело переустройства, не забывая, по возможности, и об обустройстве. Вихря, правда, почти не осталось, но отдельные глотки имитировали его, поддувая и присвистывая. “Трудно, — подумал Юрий Владимирович, — как трудно мне, европейцу, быть в этом пустынном степном окружении! Но что же поделать, надо. Если не я, если не такие люди, как мы с Алексеем Николаевичем, то все они сядут на ишаков!”

“О чем думает эта гладкая рожа? — задал в это время сам себе вопрос Леонид Ильич. — А думает она про то, что я — степняк! Что ж, это правда. Так оно и есть!”. С утра его мучала химера — он в должности секретаря обкома едет по степи в пыльном, скрежещущем всеми своими частями “газике”. Невысокое утреннее солнце окрашивает ковыль в нежнейший желтый цвет, от которого хочется плакать. Вверху кружит хищная птица, в высокой траве, украшенной бриллиантами росы, перелетают жаворонки. Внезапно на дороге попадается телега с накошенным сеном. На самом верху его сидит молодка с круглым веснушчатым лицом. Упругие черные соски ее упираются в блузку и хотят вырваться наружу, цветастая юбка, поддавшись порыву прохладного утреннего ветерка, заголяет ноги, — они полноватые, круглые, с большими коленями, — и плоский рыжеватый лобок, похожий на остров... Увидев бровастого человека в “газике”, молодка громко смеется и натягивает юбку на колени. А секретарь обкома проезжает мимо, чувствуя, что этого мига уже больше не будет никогда. Не будет свежего, как поцелуй, утра, не будет этой отчаянной веснушчатой девки, которая, конечно, не знает, кто перед ней... Не будет счастья. А ведь все могло быть иначе! Можно было бы выйти из машины, заговорить, потрогать рукою сено, конечно, инкогнито, конечно, не называя своего имени и должности, чтобы не испугать ее. Как бы ненароком коснуться задубевшей кожи ее ступней. Потом двинуться дальше, чувствуя, как прохлада крепких икр переходит в жар разморенных мягких ляжек... Но нет. Он должен ехать на совещание, вникать в документы, планы и разнарядки, но если власть — это только документы и планы, то зачем эта власть нужна? Непонятно. Леонид Ильич не любил повелевать, не очень к этому стремился и не очень хотел вертеть людьми, а по-настоящему желал лишь прохладного утра с повстречавшейся по дороге наглой молодкой. “Это все от молодости, Леня, — сказал ему однажды член КПСС с 1903 года, шамкающий противный старик, вечно лезущий не в свое дело. — Непережитая кровь играет! Про это знает каждый партиец. И у Ильича такое было, ты уж мне поверь!” Возможно, противный шамкающий старик был прав, только у Леонида Ильича непережитая кровь постепенно перетекала в зрелость, да и в глубокой старости его ослабленные сосуды оказались наполнены все той же кровью, непережитой, степной и детской.

— Вы... Вы садитесь! — ласково указал на стул Генеральный секретарь, забыв имя и должность пришедшего к нему человека.

Незаметно посмотрел в раскрытую записную книжку, где аккуратным старательным почерком он сам для себя вывел накануне: “10 часов утра. Андропов Юрий Владимирович”.

— Андропов Юрий Владимирович, — повторил вслух Леонид Ильич, — десять часов утра...

Он выжидающе уставился на вошедшего, найдя, что его округлое лицо напоминает кувшин. “Кувшинное рыло!” — выплыло из памяти выражение классика, запавщее в сознание со времен средней школы. Но кто его автор, Гоголь, Салтыков-Щедрин?

— Кувшинное рыло... — пробормотал Леонид Ильич, но, осознав, что проговаривается о тайном, нарочито закашлялся и отпил из стакана теплых “Ессентуков”.

“Он думает о моем лице! — мелькнуло в глубине Юрия Владимировича. — Но при чем здесь кувшин?”

— Уже две минуты одиннадцатого, — уточнил он с улыбкой, кладя на стол свою папку.

Голос его был высоким и хрипловатым, без ярко выраженных интонаций.

Андропову показалось, что Генеральный секретарь вечером пил армянский коньяк и сегодня был чуточку не в форме.

— Да, вы правы, — ответил Леонид Ильич. — Уже начало одиннадцатого, — и, опять забыв, кто перед ним, посмотрел в записную книжку. — Юрий Владимирович, — вслух прочел он. — Десять часов утра.

Глаза его казались скорее добрыми, но мутноватыми и с вопросом.

Андропов решил не акцентировать внимания на кочке, не дающей машине двинуться вперед. Он выжал сцепление и нажал на газ — то есть открыл папку и вытащил из нее первый документ.

— Сначала я хотел бы познакомить вас с оперативной информацией, поступившей к нам из Праги.

Услышав слово “Прага”, Леонид Ильич насторожился и попытался согнать с себя романтическое настроение. “Прагой” назывался ресторан в Москве, в котором он любил бывать, когда еще судьба не занесла его на такую высоту. В последний раз, много лет назад, он разбил там хрустальный бокал и порезал себе пальцы.

Председатель комитета госбезопасности начал читать бумагу ровным монотонным голосом...

...“Вацлавская площадь, — уловил Леонид Ильич незнакомое словосочетание и подумал: — Но разве “Прага” стоит на Вацлавской площади? Нет. И есть ли вообще в Москве такая площадь? Тоже нет. Что они там у себя в гебухе, с ума посходили?”

— По-моему, “Прага” должна быть в районе Арбата, — тактично вставил Генеральный секретарь, пользуясь небольшой паузой, возникшей между двумя абзацами.

Сердце у Юрия Владимировича тревожно кольнуло. “Вот оно что! — подумал он. — Вот куда клонит степняк!”

— Но ведь для этого нет никаких предпосылок, — возразил Андропов с мягкой улыбкой.

Такой оборот дел для него не явился неожиданным. Еще два года назад, на безликом ХХIII съезде КПСС, новый генсек всерьез склонялся к тому, чтобы просить у тени Сталина прощение за волюнтаризм снятого Хрущева, предполагая, таким образом, что и на том свете Иосиф Виссарионович занимает какой-то крупный метафизический пост, позволяющий отпускать грехи, карать и миловать. Только письмо группы встревоженных интеллигентов сорвало тогда этот магический ритуал. Леонид Ильич расстроился, заколебался, и все, что можно было для него сделать, так это сменить прилагательное “Первый” на “Генеральный” по отношению к его должности.

— Каких предпосылок нет? — спросил Брежнев, не понимая.

— Да любых. Экономических, политических, социальных, — пояснил Юрий Владимирович, поражаясь собственной прямоте. — Прага в районе Арбата маловероятна. Или вы придерживаетесь другого мнения?

Леонид Ильич натужно кашлянул. Он не любил, когда на него давили, он чувствовал тогда тесноту и неуверенность в спине. Но и когда отпускали с миром, он тоже не любил, предполагая, что вслед за этим последует забвение и закат в его головокружительной карьере.

— Да нет, — сказал он. — Мне важно услышать ваше мнение по этому вопросу.

— Мое мнение таково: Прага невозможна ни в Москве, ни в любой точке Союза, — отрезал Юрий Владимирович и, на всякий случай, глотнул воздуха перед тем, как его опустят в ледяную воду. — Пока невозможна, — уточнил он, — пока!

Для обоих наступала историческая минута. От нее зависело будущее страны и, может быть, всего соцлагеря, — куда все пойдет и во что упрется, в сталинизм или в умеренный просвещенный либерализм?

“Он хочет “Прагу” закрыть! — вывел для себя Брежнев, с ужасом глядя на председателя КГБ. — Мне ж его рекомендовали... Как мягкого, начитанного человека! Кто рекомендовал? Какая хитрая сволочь? Забыл! Надо бы его того... Разубедить. А то он всех нас закроет”.

— Ваша принципиальность внушает уважение, — за мягкостью тона Леонид Ильич попытался скрыть собственный ужас. — Но мне важно знать мнение и других товарищей по этому сложному вопросу. Например, Алексея Николаевича Косыгина... — он посмотрел в записную книжку, — ...и Михаила Андреевича Суслова.

— Мнение Михаила Андреевича мне неизвестно, — ответил Андропов. — Но с Алексеем Николаевичем мы недавно перекинулись парой слов. Он и в мыслях не допускает, что Прага возможна у нас, ни в настоящем, ни в ближайшем будущем. Если, конечно, мы не наделаем ошибок, — подчеркнул Юрий Владимирович.

— Ошибок я и боюсь, — горячо возразил Леонид Ильич. — Перегибов на местах, головокружения от успехов. Хотите минеральной? — миролюбиво предложил он.

Это был его излюбленный трюк — запорошить глаза собеседнику лестью, лаской и все-таки добиться своего.

— Нет, большое спасибо, — отказался Юрий Владимирович.

Он почувствовал эту уловку и твердо решил для себя, что не позволит, не даст себя усыпить. Нужно было отстоять перед Генеральным секретарем взвешенный политический курс, отсечь предпосылки для закручивания гаек.

— А “Пекин”? — спросил Брежнев напрямую. — Он что, тоже невозможен?

Андропов дернулся, словно от нервного тика.

— Наша позиция по Пекину, насколько мне известно, вызывает всеобщую поддержку. Конечно, мы не исключаем появления отдельных экстремистских групп, питающих к Пекину определенную симпатию. Да и мировое сообщество, в целом, на нашей стороне. Посмотрите, кто теперь посещает Пекин из зарубежных делегаций? Только Албания и Северная Корея.

“И “Пекин” туда же! — ахнул про себя Леонид Ильич. — Вот нелюдь!”

— Да, — вынужденно согласился он. — Я сам давно там не был. Значит, “Пекин” стоит пустой?

— В каком смысле? — не понял Андропов.

— Ну, пустота... Официанты ничего не делают. И горячее стынет?

Юрий Владимирович внимательно посмотрел на Брежнева из-под толстых стекол очков, соображая, что содержится в глубине этой образной витиеватой мысли.

— Пекинское руководство укрепляет свою власть. Но к сотрудничеству с нами все более остывает...

— Остывает, — закивал головой Леонид Ильич. — Это я и имею в виду.

Андропов лишний раз поразился своей проницательности, — вечером накануне Генеральный секретарь пил коньяк, оттого и на уме его теперь — ресторанно-кулинарные образы.

— Я хочу сказать... Вернее, призвать. Поосторожней. Знаете ли, чтобы все были довольны. Чтобы всем было хорошо, — пробормотал Брежнев, с трудом подбирая слова. — “Прага” пусть останется “Прагой”. И “Пекин” пусть останется “Пекином”. Пусть люди отдыхают, не нужно им мешать!

— Мы и не мешаем, — сказал Андропов, поражаясь либерализму степняка. — Мы просто отстаиваем свою точку зрения.

— Это правильно, — согласился с ним Брежнев. — А если кто из завсегдатаев позволит себе дебош... перебьет посуду или еще чего...

— Пресечем, — сказал председатель КГБ.

— Именно. Холодный душ и вытрезвитель! — обрадовался Леонид Ильич. — И не забывайте о перевоспитании, о моральном воздействии...

— Я никогда об этом не забываю, — заверил его Юрий Владимирович.

— И хорошо, — от сердца Брежнева отлегло, и Генеральный секретарь светло улыбнулся.

— А правда, — вдруг спросил он интимно, наклоняясь через стол к собеседнику, — что теперь в вытрезвителе пьяниц сильно бьют?

— Почему я должен об этом знать? — терпеливо спросил Юрий Владимирович.

Ресторанов он не любил, к пьяницам относился, как к ползучим гадам. Россия поэтому была для него чужой.

— Ну вы же органы, — сказал Брежнев. — Если не вы, то кто же знает?

— Я могу уточнить, — пообещал Андропов.

— Не надо! — и Леонид Ильич, взяв себя в руки, встал со стула. — Какие у нас еще остались вопросы?

Он зашел за спину Председателя КГБ и внимательно оглядел его шею. На ней чернели точки аккуратно сбритых волосков. В нос Леониду Ильичу ударил приятный и легкий одеколон. “А у меня не такая шея, — огорченно подумал Брежнев, — у меня хуже. Зря я все-таки назначил его на этот пост!”

Воротнички белых рубашек генсека засаливались почти сразу, и он был вынужден менять их через каждые два часа.

— Я хотел бы остановиться на вопросе, который разлагает нашу армию и молодежь, — без задора сказал Юрий Владимирович.

От общения с первым лицом партии его вдруг потянуло в сон.

Услышав слова “разложение” и “молодежь”, Брежнев внутренне оживился. Он любил и первое, и второе. В голове его снова возник стог сена с румяной, охочей до всего девкой.

— Я внимательно слушаю вас, — и Леонид Ильич снова уселся за стол перед председателем КГБ.

— Вам известно, какую музыку пражские экстремисты заводят нашим войскам?

— Какую?

— Ливерпульских жучков, — произнес бесстрастно Андропов. — Выносят на площадь перед танками магнитофоны и включают их на полную мощность.

Брежнев расстроился. Он сразу же вспомнил, что жучки появились в Москве после закупок Хрущевым канадской пшеницы. Между зерен, приобретенных на валюту, сидели маленькие черные насекомые, источавшие тошнотворно-горький аромат. С тех пор они встречались везде — в развесной муке, сухарях, макаронах, в городских булках за 7 копеек. Но при чем здесь музыка?

— И как реагируют танкисты?

— Слушают, — саркастически доложил Юрий Владимирович. — А один экипаж после этого отказался выполнить боевое задание!

Он бросил короткий пристальный взгляд на Генерального секретаря, надеясь, что эта информация растрясет его, наставит и опохмелит.

И не ошибся. Степняк заметно помрачнел, руки его начали инстинктивно цепляться за письменный стол, будто случилось наводнение и выплыть из захлестнувшей волны можно было только на этом столе.

Брежнев не понял, где произошло безобразие, но главное уловил — экипаж боевой машины под действием разлагающей музыки изменил Родине.

— Какие жучки? — спросил он хрипло. — Кто это?

— Битлзы, — пояснил Юрий Владимирович. — Но вы, наверное, не в курсе...

— Почему не в курсе? — раздраженно спросил Брежнев. — Это вы не в курсе! А я-то в курсе!

Улыбка сошла с уст председателя КГБ, он понял, что перед ним сидит энциклопедист.

Однако Леонид Ильич смирился. Он не любил кричать на людей, не оттого чтобы слишком уважал их, а просто опасался, что когда-нибудь эти обиженные люди ответят ему тем же.

— С Александрой я разговаривал...— пробормотал он. — Наводил справки у Александры...

Юрий Владимирович на всякий случай кивнул, хотя и не понял, о ком идет речь. Кто такая Александра, с какого сена?

— Александра Пахмутова, — сказал генсек, опять заглянув в записную книжку. — Ей ведь можно верить?

— Всецело, — подтвердил Андропов, ожидая продолжения.

Но Брежнев молчал, призадумавшись. В этом нелепом разговоре с Александрой был виноват премьер-министр Великобритании, который не нашел ничего лучше, как подарить Леониду Ильичу полгода назад комплект пластинок неведомой музыкальной группы. Премьер-министр был лейбористом, в душе склонялся к социализму, музыкальная группа считалась национальной гордостью его страны и поддерживала лейбористскую партию как могла. Леонид Ильич, естественно, не стал слушать пластинки, но сделал себе зарубку на память, чтобы спросить какого-нибудь хорошего композитора, кто это. Что это за пластинки и правда ли, что в них усмотрена социалистическая направленность?

— И что же вам рассказала товарищ Пахмутова? — навел Андропов на всплывшую, как труп, тему.

Брежнев вздрогнул, отвлекаясь от дум.

— Александра... Она ведь лауреат?

— Лауреат премии Ленинского комсомола, — напомнил Юрий Владимирович и, чтобы побыстрее натолкнуть генсека на мысль, пропел: “И снег, и ветер, и звезд ночной полет...”.

— “Тебя, мое сердце...” — хрипло подхватил Брежнев, но, забыв слова, запнулся. — Талантливая музыка, — сказал он. — Не пойму только, почему слова пишут не один, а двое?

— Гребенников—Добронравов, — как машина, выдал из себя Юрий Владимирович.

— Это что, очень важные слова?

— Не думаю. Но у нас и текст гимна написали двое.

— Так это ж гимн! А здесь “и снег, и ветер”! — Леонид Ильич опять раздражился, помрачнел. — Нельзя, что ли, одному такое придумать?

— Конечно, можно, — мягко согласился Андропов. — Нужно указать товарищу Пахмутовой, чтобы выбрала себе одного.

— Именно, или Гребенникова, или Добронравова. Мне все равно. Но пусть будет один! — Леонид Ильич вскочил со стула и вдруг начал жаловаться, как ребенок: — Я спросил ее, что это за битлзы? А она говорит: “У них очень спортивная музыка!”.

— Так и сказала? — не поверил ушам Юрий Владимирович.

— Спортивная, говорит... А я не понял, они что, футболисты?

— Насколько нам известно, нет.

— Если футболисты, может, их пригласить к нам? Сыграют один матч, и наша сборная их потопчет.

— Англичане довольно сильно играют, — напомнил Генсеку Андропов.

У обоих еще была жива в памяти ничья в Лондоне два года назад, где вратарь нашей сборной Пшеничников творил чудеса, метаясь, как Яшин, от девятки к девятке и вынимая из-под перекладины абсолютно неберущиеся мячи. Численко тогда закатил две банки, но англичане все-таки отыгрались, скорее от испуга, чем от мастерства. Счет 2:2 забылся сразу, но моральная победа осталась за нами, призывая к новым матчам и новым спортивным авантюрам.

Но футбольную тему Юрий Владимирович откинул из головы сразу, сконцентрировавшись на оценке популярного советского композитора. Прошли времена, когда партия разделывала творческих интеллигентов под орех за одно неосторожное слово. Настала пора дружбы и отеческой заботы, так что Юрий Владимирович решил ничего не опровергать, а предоставить Генсеку лишь голые факты.

— Их музыка звучит повсюду. Например, у американского экспедиционного корпуса во Вьетнаме.

Здесь Андропов сделал эффектную паузу.

Брежнев вскинул на него мутноватые глаза.

— Наверное, поэтому американцы все просирают?

— Наверное, поэтому, — согласился Андропов, поймав себя на мысли, что такой простой и логичный вывод ему, аналитику-интеллектуалу, никогда не приходил в голову.

“А ведь наш Генсек — умница!” — подумал он.

— Вы правы, они разлагают все участвующие стороны. Но меня сейчас интересуют не американцы, а наши граждане. Что толку, если американцы под действием битлзов разложатся, а наши люди в это время морально деградируют?

— А Вьетнам? — вдруг спросил Брежнев.

— Что Вьетнам? — не понял Юрий Владимирович.

— Там что, тоже?

— Ну да, — подтвердил Андропов, догадавшись, о чем идет речь. — Наши информаторы сообщают, что одна и та же музыка несется по обе стороны фронта.

— И что из этого следует?

— Из этого следует, что война скоро окончится. Не с кем будет воевать, поскольку все будут петь одно и то же... Но это я шучу, — поправился Юрий Владимирович, почувствовав, что перегибает палку в своем парадоксализме. — Война окончится победой сил Вьетконга. Благодаря нашей военной помощи.

Степняк сдвинул густые брови к переносице, о чем-то тяжело размышляя.

— Ну и пусть, — сказал он решительно. — Пусть играют!

— Не понял, — пробормотал Юрий Владимирович.

— Ведь Александра сказала... Она ведь попусту не скажет! Александра!

— А как тогда относиться к фактам вербовки? — выложил председатель КГБ свой последний козырь.

“Вот ведь, не отстает! Прилепился как банный лист! — подумал Леонид Ильич, начиная утомляться от этого тяжкого разговора. — Одно слово — гэбуха!”

— Кого? — спросил он. — Кого вербуют?

— Советскую семью, — туманно сообщил Андропов. — Осветить подробнее?

— Осветите, — неохотно согласился Брежнев и отчего-то включил настольную лампу.

— Наши люди на Главпочтамте перехватили письмо из Англии, — электрический свет начал резать Юрию Владимировичу глаза, и он сощурился. — Представитель битлзов приглашает москвичей в Лондон, якобы на прослушивание.

— Не надо, — коротко сказал Брежнев.

— И я так думаю, — обрадовался Юрий Владимирович.

— Они что, из разведки?

— Битлзы?

— Ну да.

— У нас нет таких сведений. Но их может использовать “Интеледжент сервис” даже против их воли.

— Так! — и Леонид Ильич тупо уставился в письменный стол.

— Семью мы будем брать в разработку, — пообещал Юрий Владимирович.

— Не надо, — снова сказал степняк. — Берите битлзов.

— Хорошо. И битлзов...

— В печати... Про печать не забудьте, — напомнил Генеральный секретарь. — Осветить их прогрессивную роль... В деле разложения. Ну и реакционные стороны таланта... Тоже осветите.

— Ну печать... Это не по нашему ведомству, — мягко не согласился с Генсеком Юрий Владимирович.

— Что еще у вас? — степняк тяжело дышал, заметно утомившись.

— Все, — испугался Андропов. — Здесь документы, которые я не успел обсудить. По так называемому диссидентскому движению, — и он указал рукой на папку.

Степняк, набычившись, не отрывал тяжелого взгляда от стола.

— Можно идти? — и Юрий Владимирович поднялся со стула, намереваясь откланяться.

Брежнев поднял на него красные глаза.

— Знаете, что мне приснилось несколько дней назад? — спросил он. — Мне приснился товарищ Полянский. Подошел ко мне сзади и говорит: “Не генсек ты, Леня! Честное слово, не генсек!”.

— Чепуха какая-то, — пробормотал Андропов. — Не ожидал от товарища Полянского!

— И я от него не ожидал! — страстно подтвердил Леонид Ильич. — Не по-товарищески он поступил! Я так не делаю!

Отпил “Ессентуков”.

— А вы-то сами как думаете?

— По поводу товарища Полянского? — попытался запутать вопрос Юрий Владимирович.

— По поводу генсека! — и Брежнев требовательно поглядел Юрию Владимировичу в глаза.

— Я думаю, куда ночь, туда и сон! — сказад Андропов, дипломатично уходя от прямого ответа.

Леонид Ильич махнул рукой. Жест был сокрушенный, безвольно-отпускающий...

Председатель КГБ вышел из кабинета. Отер платком высокий выпуклый лоб и толстый нос. В последнее время из него вытапливался жир, и Юрию Владимировичу казалось, что подчиненные, замечая это, принюхиваются к его носу, более того, начинают переглядываться и подмигивать друг другу.

Брежнев тем временем, глядя посетителю в спину, решил для себя два вопроса. Во-первых, рассчитаться с товарищем Полянским за свой сон при первом же удобном случае и, во-вторых, выдвинуть битлзам советскую альтернативу. Чтобы играли так же, но пели бы про наше. Последний вопрос он не додумал, решив передоверить его министру культуры.

Он помнил, что министр культуры была женщиной, музыку не любила, но зато любила балет.

Через несколько лет после описываемых событий она покончит с собой, и культура, балет в особенности, начнет чахнуть, хиреть.

Главы 1-3 | Главы 4-6 | Главы 7-9 | Главы 10-11 | Главы 12-13 | Глава 14

   

Дополнительно
Тема: Битлз - книги, журналы и статьи

Новости:
Статьи:
Периодика:
Форумы:

См. также: Полная подборка материалов по этой теме (578)

Главная страница Сделать стартовой Контакты Пожертвования В начало
Copyright © 1999-2024 Beatles.ru.
При любом использовании материалов сайта ссылка обязательна.

Условия использования      Политика конфиденциальности


Яндекс.Метрика